Тот убеждает: нет, я лишь два раза ударил её хлыстиком, чему она оказалась даже рада («человек вообще, и особенно женщина, очень и очень даже любит быть оскорбленным, замечали вы это?»), а потом с Марфой Петровной случилась апоплексия. (См. полный текст разговора Раскольникова со Свидригайловым .)
Преступление и наказание. Художественный фильм 1969 г. 2 серия
Свидригайлов очень прост и словоохотлив, но вместе с тем как-то странно задумчив. Он рассказывает Раскольникову, как восемь назад «валандался» в Петербурге, был и шулером. Попал в тюрьму за долги – тут и подвернулась Марфа Петровна, на пять лет старше него. Выкупила из тюрьмы за 30 тысяч, увезла в деревню, сочетала с собой браком, но всю жизнь держала против него документ в этих тридцати тысячах, чтобы не вздумал взбунтоваться. А теперь она уже три раза приходила к нему как привидение. Раз сказала: «Немного чести вам, что вы, не успев жену схоронить, тотчас опять жениться поехали».
Раньше Свидригайлову являлся привидением принадлежавший ему дворовый человек, который повесился от обиды на его насмешки. Свидригайлов объясняет привидения как «клочки других миров», которые являются тем людям, у которых нарушен нормальный порядок в организме . Спрашивает Раскольникова: думал ли он о вечности в будущей, загробной жизни. «Нам всё она представляется чем-то огромным, а вдруг всего-то и будет там одна комнатка, вроде деревенской бани, закоптелая, а по всем углам пауки?» Упоминает, что собирается поехать в далёкое путешествие.
Наконец Свидригайлов заговаривает о деле, с которым пришёл. Дуня выходит за богача Лужина, но он ей не пара. Она просто жертвует собой ради семейства. «Я бы хотел повидаться с ней, отговорить от брака с Лужиным и предложить взамен 10 тысяч рублей, которые у меня сейчас свободны, а не примет она, я их, пожалуй, ещё глупее употреблю. Делаю это всё бескорыстно, из одного уважения к ней. К Дуне я уже ничего не чувствую, хотя ещё недавно желал просить её руки. Думаю вскоре жениться на другой. Устройте мне лишь одно последнее свидание с ней, иначе вынужден буду добиваться его другими способами».
Раскольников отказывается. Спрашивает, куда собрался ехать Свидригайлов, но тот странным образом как будто уже и забыл о планах своего путешествия. Сообщает, что и Марфа Петровна завещала Дуне три тысячи, которые можно будет получить через две-три недели.
Достоевский «Преступление и наказание», часть 4, глава 2 – краткое содержание
«Ваш брат обидел меня, заподозрив, что я женюсь на бедной лишь затем, чтобы потом иметь над нею деспотическую власть», – брюзжит Лужин. «А вы солгали в вашей записке о моём поведении в квартире Мармеладовых!» – гневно отвечает Раскольников.
Дуня и мать защищают Родиона. Лужин начинает намекать, что они так осмелели, узнав о трёх завещанных тысячах Марфы Петровны, да ещё, возможно, ждут выгодных предложений и от Свидригайлова. «И тебе не стыдно теперь, сестра?» – обращается к Дуне Раскольников. «Стыдно, Родя! – отвечает Дуня и гонит Лужина. – Петр Петрович, подите вон!»
Лужин грозит: «Авдотья Романовна, если я выйду теперь в эту дверь, то уж не ворочусь никогда». Но это никого не пугает, и он уходит со злобной ненавистью.
Достоевский «Преступление и наказание», часть 4, глава 3 – краткое содержание
Лужин не ожидал такой развязки. Дуня нужна ему. Недавно переселившись в Петербург, он знает: красивая жена может быть очень полезна, для того чтобы быстрее выдвинуться в этом городе. А бедность её будет залогом покорности в супружестве. Лужин раздосадован, что этот его план рухнул. Впрочем, он не верит, что разрыв с Дуней непоправим, и думает о способе всё исправить.
Дуня, Пульхерия Александровна и особенно влюблённый в Дуню Разумихин радуются уходу Лужина. Раскольников сообщает, что Свидригайлов просит последней встречи с Дуней, чтобы подарить ей десять тысяч. Рассказывает о признаках его умопомешательства, о планах «путешествия», тут же забытых. «Он что-нибудь ужасное задумал!» – догадывается Дуня.
Разумихин уговаривает Дуню и Пульхерию Александровну остаться в Петербурге и стать с ним денежными компаньонами для печатания переводных книг. Раскольников этот план одобряет, но сам неожиданно встаёт уходить. «Я после приду… когда… можно будет. Я вас помню и люблю… Оставьте меня одного!.. Забудьте меня совсем… Когда надо, я сам приду или… вас позову. Может быть, всё воскреснет!..»
Его мать от неожиданности близка к обмороку. Дуня негодует. Разумихин бежит Раскольниковым. Тот бросает ему: «Ни о чем меня не спрашивай… Не приходи ко мне… Оставь меня, а их… не оставь. Понимаешь меня?»
Разумихин смотрит на друга – и начинает догадываться . Раскольников уходит, а Разумихин бежит успокаивать Дуню с матерью – и с тех пор становится у них сыном и братом.
Достоевский «Преступление и наказание», часть 4, глава 4 – краткое содержание
«Я сегодня родных бросил, мать и сестру, – произносит Раскольников с дикой решимостью. – У меня теперь одна ты. Мы оба прокляты. Ты тоже переступила… Ты загубила жизнь… свою (это всё равно!) Пойдём же дальше вместе по одной дороге».
«Что же, что же делать?» – кричит Соня, истерически ломая руки. – «Сломать, что надо, раз навсегда – и страдание взять на себя! – отвечает он ей. – Свободу и власть, а главное власть! Над всею дрожащею тварью и над всем муравейником!.. Может, я с тобой в последний раз говорю. Если же приду завтра, то скажу тебе, кто убил Лизавету».
Раскольников уходит. Соня пока ничего не понимает. А в стене её комнаты – запертая дверь в соседнюю квартиру немки Ресслих. И за ней подслушивал весь их разговор с Раскольниковым Свидригайлов. Беседа ему понравилась, и он решил подслушивать их и дальше.
Достоевский «Преступление и наказание», часть 4, глава 5 – краткое содержание
На другой день утром Раскольников идёт в полицейскую часть, к Порфирию. Он застаёт следователя в кабинете одного и сильно возбуждённым, «точно его вдруг сбили с толку или застали на чем-нибудь очень уединенном и скрытном». В задней стене кабинета – запертая дверь.
«Я вам принёс бумажку о часах», – говорит Раскольников. Порфирий берёт бумажку и в рассеянности лопочет о каких-то мелочах. «Вы хотите меня развлечь пустяками, а потом огорошить в самое темя каким-нибудь роковым и опасным вопросом?» – со злобой цедит Раскольников. (См. полный текст второго разговора Раскольникова с Порфирием .)
Порфирий заливается смехом, колыхаясь всем телом. Раскольников ненавистно смотрит ему прямо в глаза. «Вы вчера изъявили желание , чтоб я пришел для каких-то допросов. Я пришёл – допрашивайте или позвольте удалиться». Раздражается до крика: «Мне это всё надоело-с, слышите… я отчасти от этого и болен был».
Порфирий, бегая по комнате: «Господи! Да не беспокойтесь! Фуражечку-то отложите-с. Минуток пять времени почему не посидеть с приятелем, для развлечения. Знаете ли, Родион Романович, иного преступника я обязан заарестовать поскорее, а если другого посажу сразу, то, пожалуй, поняв определённо, что уже арестант, он уйдет от меня в свою скорлупу. А если оставлю я иного-то господина совсем одного, но чтоб он каждую минуту подозревал, что я всё знаю, так ведь, ей-богу, закружится, сам придет да, пожалуй, еще и наделает чего-нибудь, что уже математический вид доказательства будет иметь. Особенно если это человек современный и развитой. Будет около меня, как бабочка около свечки, кружиться; свобода не мила станет, станет задумываться, запутываться, сам себя кругом запутает. Сам мне какую-нибудь математическую штучку, вроде дважды двух, приготовит, – лишь дай я ему только антракт подлиннее. Вы, Родион Романович, человек молодой, а потому выше всего ум человеческий цените. Это точь-в-точь, как прежний австрийский гофкригсрат: на бумаге-то они и Наполеона разбили и в полон взяли, и в кабинете, всё остроумнейшим образом рассчитали, а смотришь, генерал-то Мак и сдается со всей своей армией, хе-хе-хе! Об этом и не подумает увлекающаяся остроумием молодежь, "шагающая через все препятствия" (как вы сами выразились). Человек и солжет наихитрейшим манером, а потом в самом-то скандалезнейшем месте и упадет в обморок . Или начнет дурачить подозревающего его человека, да вдруг и побледнеет – да слишком уж натурально. Сам вперед начнет забегать, соваться начнет, куда и не спрашивают, заговаривать беспрерывно о том, о чем бы надо, молчать. Сам придет спрашивать: зачем-де меня долго не берут? хе-хе-хе!».
Раскольников неожиданно для себя начинает хохотать, а потом резко прекращает смех. «Я, наконец, вижу ясно, что вы подозреваете меня в убийстве. Тогда арестуйте, но смеяться себе в глаза и мучить себя я не позволю». Ударяет кулаком по столу, но потом инстинктивно переходит на шёпот: «Не позволю, не позволю!»
Порфирий бросается к нему с графином. «Да я, Родион Романович, не такие еще ваши подвиги знаю. Ведь я знаю, как вы квартиру-то нанимать ходили , да в колокольчик стали звонить, да про кровь спрашивали… Негодование-то в вас уж очень сильно кипит-с, благородное-с, от полученных обид, от судьбы, вот вы и мечетесь туда и сюда. Этак ведь иногда человека из окна али с колокольни соскочить тянет, и ощущение-то такое соблазнительное. Но верьте: я истинно вас люблю и искренно добра вам желаю».
Раскольников потрясён. Но овладевает собой. Гордо, с презрением, бросает: «Одним словом, я хочу знать: признаете ли вы меня окончательно свободным от подозрений или нет?» – «А что: неизвестности дальше не можете переносить?»
Раскольников снова бьёт кулаком по столу. «Вот же: беру фуражку и иду. Ну-тка, что теперь скажешь, коли намерен арестовать?»
Идёт к дверям, но Порфирий кричит ему в спину: «А сюрпризик-то не хотите разве посмотреть? Он тут, за дверью у меня сидит». «Лжешь ты всё, полишинель проклятый! – исступлённо вопит Раскольников. – Ты раздражить меня хотел, до бешенства, чтоб я себя выдал! Нет, ты фактов подавай, а не догадок!»
У входной двери в кабинет Порфирия вдруг возникает сильный шум…
Достоевский «Преступление и наказание», часть 4, глава 6 – краткое содержание
Оттолкнув кого-то, в кабинет входит арестованный по делу об убийстве старухи молодой маляр Николай. «Я убивец! Алену Ивановну и Лизавету я… убил… топором, – кается он, становясь на колени. – Митька же непричастен, а по лестнице тогда с ним сбежал для отводу глаз».
«Не свои слова говорит!» – вскрикивает Порфирий, глядя на Николая. Но меняет тон. Порфирий уже не удерживает Раскольникова, а мягко выпроваживает его от себя. «А сюрпризик-то так и не покажете?» – глумится тот. Порфирий посмеивается: «Родион Романович, все-таки по форме вас кой о чем ещё придется спросить-с… так мы еще увидимся».
Придя домой, Раскольников бросается на диван. Он понимает, что признание Миколки, скорее всего, сочтут ложным – и вновь возьмутся за него самого. Но хоть есть отсрочка. Гадает: что же за сюрпризик был у Порфирия?
Полежав, Раскольников встаёт и собирается идти на поминки по Мармеладову к Катерине Ивановне. Но только он хочет отворить дверь своей каморки, как та отворяется сама. И на пороге – фигура вчерашнего человека , как из-под земли !
Он кланяется Раскольникову чуть не до полу. «Виноват перед вами! В злобных мыслях». Объясняет: он – из дома, где совершилось убийство. Видел, как Раскольников после «найма квартиры » пререкался с дворниками. Заподозрил, что он – убийца, пошёл в полицейскую часть и рассказал Порфирию про тот визит Раскольникова. Он и был «сюрпризом» у Порфирия в кабинете. Но сидя за дверью и слыша, как следователь своими подозрениями «истязал» Родиона, а тот возмущённо возражал ему, пришёл к выводу: Раскольников невиновен.
Мещанин ещё раз кланяется и уходит. Раскольников ошеломлён: стало быть, у Порфирия – никаких прямых улик, а одна психология !
Злится, что сам едва не погубил себя по слабости.
Раскольников поклонился в ноги «великой грешнице» Соне.
– Я не тебе поклонился, я всему страданию человеческому поклонился, – объясняет он.
Не значит ли это, что есть такая святыня в человеческом страдании, которой уже не может возвысить никакой подвиг и унизить никакое преступление, которая – за пределами добра и зла, «по ту сторону добра и зла»? Как тут близко, как страшно близко последнее кощунство соприкасается, даже как бы сливается с последнею святостью! Ведь ежели это действительно так, ежели есть нечто достойное религиозного поклонения и вне нравственного закона, ежели убийца Раскольников – не больший преступник, чем самоубийца Соня, то не мог ли бы кто-нибудь поклониться этой же последней святыне, последней безвинности человеческого страдания и в нем, в Раскольникове? Достоевский должен был дойти до этого вопроса, действительно, дошел и ответил на него:
– Зачем живет такой человек? – говорит Дмитрий Карамазов, указывая на отца своего. – Можно ли еще позволить ему бесчестить собою землю?
– Слышите ли, слышите ли вы, монахи, отцеубийцу? – восклицает Федор Павлович.
И он прав: если не делом, то мыслью Дмитрий – отцеубийца.
«Вдруг поднялся с места старец Зосима, шагнул по направлению к Дмитрию Федоровичу и, дойдя до него вплоть, опустился перед ним на колени. Алеша подумал было, что он упал от бессилия, но это было не то. Став на колени, старец поклонился Дмитрию Федоровичу в ноги полным, отчетливым, сознательным поклоном и даже лбом своим коснулся земли.
– Простите! Простите все!»
Не мог ли бы старец сказать отцеубийце Дмитрию Федоровичу точно так же, как Раскольников говорит святой блуднице Соне:
– Я не тебе поклонился, я всему страданию человеческому поклонился.
И здесь опять тоже как близко, как страшно близко соприкасаются кощунство с религией! Ведь оба они, и старец Зосима, и Раскольников, сами того не зная, – старец, впрочем, может быть, и знает, но молчит до времени, – поклонились не только святыне последнего страдания, но и святыне последней свободы.
Страшная свобода! Может ли человек ее вынести? «Человеку это невозможно, но Богу все возможно». Раскольников, забывший о Боге, объясняет свой ужас перед этою свободою не общею неизбежною слабостью людей без Бога, а только своею собственною, случайною слабостью, «пошлостью» : «я и первого шага не выдержал, потому что я – подлец! Вот в чем все дело!»
– Черт меня тогда потащил, а уж после того мне объяснил, что не имел я права туда ходить, потому что я такая же вошь, как и все.
Замечательно, однако, что не только «после», но и до того , без объяснений «черта», он все это уже заранее знал и предвидел:
– Неужели ты думаешь, Соня, что я не знал, например, хоть того, что если уж начал я себя спрашивать и допрашивать, имею ль я право власть иметь, то, стало быть, не имею права власть иметь. Или, что если задаю вопрос: вошь ли человек? то, стало быть, уж не вошь человек для меня , а вошь для того, кому этого и в голову не заходит, и кто прямо без вопросов идет… Уж если я столько дней промучился, пошел ли бы Наполеон или нет? – так ведь уж ясно чувствовал, что я не Наполеон.
– Потому-то я окончательно вошь, – прибавил он, скрежеща зубами, – потому, что сам-то я, может быть, еще сквернее и гаже, чем убитая вошь, и заранее предчувствовал , что скажу себе это уже после того, как убью! Да разве с этаким ужасом что-нибудь может сравниться! О, пошлость! О, подлость!..
В этих самообличениях, несмотря на их слишком явное, болезненное преувеличение, есть и доля глубокой правды.
В самом деле, что Раскольников – не «вошь», по крайней мере, не только «вошь», что он до некоторой меры «властелин», это ведь слишком явно даже для толстокожего Порфирия: «Я ведь вас за кого почитаю? За святого, за мученика, который еще не нашел своего Бога. Найдите же Его, станьте солнцем для людей».
«Мне вдруг ясно, как солнце , представилось, – говорит сам Раскольников, – у меня тогда одна мысль выдумалась, которую никто и никогда еще до меня не выдумывал». И это не сомнение, скорее наоборот: он пока и сам не видит всей новизны, всего «солнечного» блеска своей мысли; только мы теперь ее вполне увидели: великое философское и религиозное возрождение, которое на наших глазах едва начинается, последствий которого нам пока невозможно предвидеть, возрождение, кажущееся противохристианским, на самом деле выходящее из последних непроявленных глубин христианства (ибо без Христа не было бы и Антихриста), все это возрождение предсказано, как плод семенем, мыслью Раскольникова, действительно, до гениальности новою, действительно, «как солнце» , озаряющее и «никогда никому», до него, с такой степенью ясности не являвшеюся. Не очертила ли эта мысль весь горизонт современной европейской мысли, от проповедников личного начала реальнейшим «действием» – анархистов, до проповедника этого же начала в отвлеченнейшем созерцании – Ибсена, от черта Ивана Карамазова – до «Антихриста» Ницше?
Да, в созерцании – «властелин», в действии Раскольников, пожалуй, и в самом деле – только «дрожащая тварь». Он просто не создан для действия: такова его природа, как природа лебедя плавать, а не ходить; пока лебедь плавает, он кажется «властелином», а только что выйдет на сушу, становится «дрожащею тварью». Тут не столько слабость духа, сколько иное устройство духа и даже иное устройство тела.
– Нет, те люди не так сделаны; настоящий властелин , кому все разрешается, громит Тулон, делает резню в Париже, забывает армию в Египте, тратит полмиллиона в московском походе и отделывается каламбуром в Вильне; и ему же по смерти ставят кумиры, а стало быть, и все разрешается. Нет, на этаких людях, видно, не тело, а бронза.
Трагедия Раскольникова заключается не в том, что, «вообразив себя бронзовым», оказался он «перстным», но лишь в том, что тело у него действительно все не из «бронзы», а душа не вся из бронзы; и ошибка его не в том, что он «полез в новое слово», а лишь в том, что он «полез» и в новое действие , тогда как рожден был только для «нового слова».
Впрочем, и это противоречие, этот разрыв созерцания и действия – вовсе не личная слабость Раскольникова, а слабость вообще всех людей новой европейской культуры до такой степени, что и самый сильный из них, Наполеон, отчасти разделял ее, хотя и в обратном смысле: в созерцании, в «идеологии», как сам он выражался, Наполеон слабее, чем в действии; были такие области религиозного созерцания, где и он, как мы видели, превращался из «властелина» в «дрожащую тварь»: «Все рыночные торговки осмеяли бы меня, если бы я вздумал объявить себя Сыном Божиим». «От великого до смешного только шаг» – шаг «величественного» лебедя, который, выйдя из воды на землю, вдруг становится смешным.
Это противоречие уже само по себе глубоко и страшно. Но последний источник того, что Раскольников называет своею «подлостью» и «пошлостью», того, что кажется нам только «человеческою, слишком человеческою» слабостью, – последний источник ужаса его перед новою свободою находится в противоречии, еще более глубоком и страшном, которого сам он не видит, но, кажется, Достоевский уже видит, кажется, именно он, первый из людей, увидел его с такою ясностью.
– Угрюм, мрачен, надменен и горд; великодушен и добр; иногда холоден и бесчувствен до бесчеловечья: право, точно в нем два противоположные характера поочередно сменяются , определяет Разумихин личность Раскольникова.
Один из этих двух поочередно сменяющихся характеров мы уже видели. А вот и другой.
Во время суда Разумихин «откопал откуда-то сведения и представил доказательства, что преступник Раскольников, в бытность свою в университете, из последних средств своих помогал одному своему бедному и чахоточному университетскому товарищу и почти содержал его в продолжение полугода. Когда же тот умер, ходил за оставшимся в живых старым и расслабленным отцом товарища (который содержал и кормил своего отца своими трудами чуть ли не с тринадцатилетнего возраста), поместил, наконец, этого старика в больницу и, когда тот тоже умер, похоронил его. – Сама бывшая хозяйка его, мать умершей невесты Раскольникова, вдова Зарницына, засвидетельствовала тоже, что, когда они еще жили в другом доме, у Пяти Углов, Раскольников во время пожара, ночью, вытащил из одной квартиры, уже загоревшейся, двух маленьких детей и был при этом обожжен».
А как разделить детей?..
Раскольников боится
такого – неизбежного – заострения выдвинутого им же самим вопроса, боится квалифицировать по означенному виду насекомых сестру и мать.
Но идеи обладают неумолимой логикой. Если все люди делятся на «два разряда», то можно сначала, «по деликатности» (а на самом деле – по трусости или отдавая дань совести), можно даже сказать, что слово «низший» не должно «унижать» (так Раскольников и говорит). Но какие бы слова при этом ни употреблять, никуда не уйдешь от того факта, что все, все разделены на «собственно людей» и «нелюдей», что разделением этим даруется или отнимается именно право на жизнь.
Людей он делит на «гениев» и «негениев», то есть «вшей». Само основание этого деления выдает ненасытное и необузданное тщеславие. Но титул, чин этот не менее привлекателен и другим – освобождением человека от совести, возможностью стать «по ту сторону добра и зла»: раз гений – значит, всё и дозволено. Тут уж не о совместности – несовместности гения и злодейства идет речь, а о том, что злодейство-то и есть гениальность
и чем больше злодейство, тем больше и гениальность.
Раскольников видит в своей теории «двух разрядов» величайшее открытие и не видит, что на деле он лишь присоединяется
к вековечной логике ненавистного ему мира (но иногда надрывно признает и это).
Теория «двух разрядов» – даже не обоснование преступления. Она сама уже и есть преступление. Она с самого начала решает, предрешает, в сущности, один вопрос – кому жить, кому не жить.
И заочный, абстрактный список «низшего» разряда (список, который, конечно же, составлен самими «высшими») неизбежно превращается на деле в очень конкретный список, имя которому – проскрипции
. Если введен критерий «двух разрядов», то главное дело уже сделано. Остальное приложится. Старуха процентщица по этому списку – лишь самая
бесполезная, самая
вредная «вошь». С нее дело лишь начинается, но далеко-далеко не кончается. Здесь – неизбежность «цепной реакции». Да и где, собственно, критерий-то? Где «знаки»? Их нет, кроме одного-единственного, кроме того, что «Я» – само себе «знак», само себе критерий, само себя назначает. Это «Я» – самозванец.
«Бедная Лизавета! – восклицает Раскольников. – Зачем она тут подвернулась! <…> Странно, однако ж, почему я об ней почти и не думаю, точно и не убивал?»
Раскольников не думает о Лизавете прежде всего потому (если не исключительно), что для него это слишком страшно.
Сам он объясняет убийство Лизаветы «нечаянностью» («подвернулась»). Суд принял еще во внимание «ипохондрическое состояние» преступника. Но если «нечаянно» да еще в момент аффекта, то вроде бы раздумывать нечего.
Однако: к какому разряду относится Лизавета? Ясно – к «низшему». Значит, ею можно пренебречь, то есть, в частности, убить? Не обязательно, может ответить Раскольников. Ну а если убить для того, чтобы произнести «новое слово»?.. Выходит, что убийство это, хотя и «нечаянное», непредвиденное, произошло все-таки закономерно, по теории. Если ее не убивать, то ведь «нового слова», пожалуй, никто и не узнает. Непредвиденное убийство? Очень даже предвиденное, предопределенное, предумышленное теорией «двух разрядов», «арифметикой».
И все же: а вдруг в момент ее убийства в Раскольникове cpaботала не «арифметика», а просто действовал инстинкт самосохранения? Было и это. Бывало это и потом, например, в конторе, когда Раскольников убедился, что на него нет подозрений в убийстве: «Торжество самосохранения, спасение от давившей опасности – вот что наполняло в эту минуту все его существо. <…> Это была минута полной, непосредственной, чисто животной радости».
«Чисто животной»! Это Достоевский от себя прямо пишет. И это – «черта драгоценная», говоря его же словами. И еще он от себя же напишет о «звериной хитрости» Раскольникова, заметающего следы. Не раз еще будет ждать Раскольникова «чисто животная радость» вместо чисто животного страха в награду за чисто животную хитрость. Все это так. Только о чем это говорит? Не о том ли, что теория «двух разрядов» и соответствует
такой радости, такому страху и такой хитрости? Не о том ли, что «эстетическая» теория эта сначала «низший разряд» в нелюди зачислила, а на практике сама из человека нелюдя делает? Неправота целей и превратилась в животный страх, изощренная «казуистика» – в животную хитрость, а от величия и гордыни осталась лишь животная радость. Полное развенчание, саморазвенчание теории «двух разрядов».
Инстинкты инстинктами, аффекты аффектами, болезнь болезнью. Даже все преступление можно списать на болезни. Но припомним Порфирия Петровича: «Зачем же, батюшка, в болезни-то, да в бреду все такие именно грезы мерещатся, а не прочие? Могли ведь быть и прочие-с». Почему в аффекте-то этом он себя, себя пожалел, а не Лизавету? Ведь мог бы и на каторгу пойти (за старуху), зато Лизавета осталась бы жить – жить! Но нет. «Новое слово» свое дороже жизни чужой оказалось.
Лизавета нарушила «чистоту эксперимента»… Да «чист» ли сам «эксперимент»?!
А подвернись на месте Лизаветы Соня? Убил бы?.. Лизавету ведь он знал (все-таки рубашки ему чинила), а Соню и в глаза не видывал.
Раскольников не случайно убил Лизавету. Он лишь случайно не убил Соню.
Еще вопрос: а ну как другой Раскольников этого, нашего, за «вошь» сочтет и решит для самопроверки на тот свет отправить, чтобы свое «новое слово» сказать? Всегда ведь среди «необыкновенных» найдутся любители попасть в еще более «необыкновенные» и т. д. и т. п. Идея «двух разрядов», идея «арифметики» – смертоносный бумеранг, увернуться от которого невозможно.
И еще: а если кто-нибудь другой, тоже исповедующий теорию «двух разрядов», решит, что ему для самопроверки необходимо убить мать Раскольникова или сестру его, – как отнесется к этому Родион Романович? Обрадуется единомышленнику? А если не обрадуется, то ведь опять непоследовательность получается.
И последний вопрос, самый страшный: а случись (пусть один шанс из миллиарда) на месте Лизаветы сестра, мать? Убил бы? Неужели и в этом случае сработал бы аффект, инстинкт самосохранения? А если бы не сработал, значит, в теории действительно поправочка нужна – для родственников все-таки исключение? А для детей?.. Но тогда ведь и треснет вся монолитность теории – мнимая монолитность бесчеловечной теории.
«Я не тебе поклонился»
Вдруг странное, неожиданное ощущение какой-то едкой ненависти к Соне прошло по его сердцу.
Ненависть к Соне?! К «вечной Сонечке»? К «тихой Соне», спасающей Раскольникова и готовой идти за ним хоть на край света?.. Здесь, конечно, патология, но только особого рода – все та же патология идеи «двух разрядов».
После слов о «едкой ненависти» читаем: «Как бы удивясь и испугавшись сам этого ощущения, он вдруг поднял голову и пристально поглядел на нее: но он встретил на себе беспокойный, до муки заботливый взгляд ее; тут была любовь; ненависть его исчезла как призрак; это было не то; он принял одно чувство за другое».
Что можно, что нужно ожидать от «необыкновенного» человека, пришедшего за помощью к «обыкновенному»? Он будет поминутно презирать себя за «слабость», а другого – ненавидеть за свое «унижение». Чего больше всего боится «высший» разряд, когда открывается перед «низшим»? «Позора» своего больше всего боится, «позора» – прежде всего в своих собственных глазах: не выдержал, мол, Наполеон несостоявшийся…
«Да и страшна была ему Соня. Соня представляла собою неумолимый приговор, решение без перемен. Тут – или ее дорога, или его». Поэтому-то он с ней и борется. Поэтому-то порой ненавидит. Она его любит. Он – начинает ее любить, но боится этой любви, – какой же он тогда Наполеон?..
Моменты неприязни к Соне отсюда понятны. Но откуда ненависть, особая ненависть, «неожиданная» даже для самого Раскольникова? Что все-таки ожидал он увидеть в ее глазах?
У человека, одержимого гордыней, – мания подозрительности. Ему мерещится, что все только и мечтают о том, чтобы его «унизить», вычеркнуть из списка «высшего» разряда. Для него вся жизнь – непримиримая борьба самолюбий, борьба, где искренность – это лишь непростительная «слабость», которой тут же кто-то должен воспользоваться. И он, такой человек, всем и каждому приписывает подобное же представление о жизни, а потому не только сам себя презирает за свою «слабость», но боится, что и другие будут его презирать.
Но неужели Раскольников и Соню подозревает во всем этом? Неужели он и ее боится? Именно так.
Не случайно это ощущение возникло сразу же после того, как Соня отказалась принять его логику («Лужину ли жить и делать мерзости или умирать Катерине Ивановне?»). Он ведь надеялся, что Соня его поддержит, что она и ношу его на себя возьмет да еще и с ним во всем согласится. А она вдруг – не соглашается. Но для «премудрого», для человека, одержимого желанием во что бы то ни стало быть «правым», одно из самых унизительных состояний – это когда его хитроумные силлогизмы разбиваются элементарной логикой жизни. Соня, «слабенькая», «непремудрая», и вдруг – опровергает такого «премудрого», такого титана… Кто не согласен с ним, тот, стало быть, и собирается его унизить. Отсюда – взрыв подозрительности, превратившейся в ненависть.
Не случайно это ощущение ненависти возникло как раз в самый последний момент перед страшным для Раскольникова признанием в убийстве. Это ощущение и должно было спасти его от признания. Если бы он увидел в глазах Сони хоть малейший намек на то, что ожидал увидеть, он ни за что бы не признался ей, однако: «тут была любовь»…
Но уже после того как он признался в убийстве, прежняя подозрительность вдруг вспыхнула в нем: «И что тебе, что тебе, ну что тебе в том, если б я сознался сейчас, что дурно сделал? Ну что тебе в этом глупом торжестве надо мною?» Вот оно, главное слово – «глупое торжество». Вот какое чувство выискивал он в ее глазах и боялся найти. Да-да, больше всего он боится «глупого торжества» над собой даже со стороны Сони! На «торжество» (конечно, не глупое) имеет право один только он.
Соня совсем недавно получила желтый билет. Раскольников только что совершил преступление. Линии их жизни пересеклись в самой критической точке для них. Их души соприкоснулись именно в тот момент, когда они еще обнажены для боли, своей и чужой, когда еще не привыкли к ней, не отупели. Раскольников отдает себе полный отчет в значимости этого совпадения. Поэтому он и выбрал Соню, еще заранее выбрал, – для себя прежде всего.
И вот, даже придя к Соне в первый раз (придя ради себя, а не ради нее), Раскольников начинает пытать ее: «Не каждый день получаете-то?» Какой чудовищный вопрос девочке, вопрос совершенно в духе «подпольного» человека – Лизе.
«С Полечкой, наверное, то же самое будет», – добивает он Соню. (А с Полечкой, наверное, то же самое было бы, подвернись она вместо Лизаветы? – этого-то вопроса себе он не задает!) «– Нет! Нет! Не может быть, нет! – как отчаянная, громко вскрикнула Соня, как будто ее вдруг ножом ранили. – Бог, Бог такого ужаса не допустит.
– Других допускает же.
– Нет, нет! Ее Бог защитит, Бог! – повторяла она, не помня себя.
– Да, может, и Бога-то совсем нет, – с каким-то даже злорадством ответил Раскольников, засмеялся и посмотрел на нее».
Здесь могут одинаково вознегодовать и верующий, и атеист.
Соня рыдает. «Прошло минут пять. Он все ходил взад и вперед, молча и не взглядывая на нее. Наконец подошел к ней; глаза его сверкали. Он взял ее обеими руками за плечи и прямо посмотрел в ее плачущее лицо. Взгляд его был сухой, воспаленный, острый, губы его сильно вздрагивали… Вдруг он весь быстро наклонился и, припав к полу, поцеловал ее ногу. <…>
– Что вы, что вы это? Передо мной!..
– Я не тебе поклонился, я всему страданию человеческому поклонился, – как-то дико произнес он и отошел к окну».
«Я не тебе, я всему страданию человеческому…» А почему, собственно, «не тебе»?..
Не перед собой ли больше всего продолжает (пока) преклоняться Раскольников?
Теория его запрещает сострадание. Жизнь – заставляет сострадать. По теории – «высший» разряд должен презирать «низший», но, столкнувшись с глазами Сони, Раскольников не может не сострадать. И это противоречие пронизывает каждое его слово, каждую его мысль, каждый его поступок. Ведь он мог так же преклониться и перед Лизаветой, которую убил. И мог убить Соню, перед которой преклонился.
«Я не тебе… я всему страданию…» Даже эти с болью произнесенные слова внутренне противоречивы. Противопоставление это невольно выдает тайну абстрактного гуманизма, который великолепно сочетается с жестокостью по отношению к конкретному живому человеку. Не так уже, в сущности, трудно воскликнуть: «Вечная Сонечка!» Куда труднее – да и невозможно пока – исключить ее из «низшего» разряда и вообще отказаться от этих разрядов.
«Любить общечеловека – значит наверно уж презирать, а подчас и ненавидеть стоящего подле себя настоящего человека» (21; 33).
«Кто слишком любит человечество вообще, тот, боль– шею частью, мало способен любить человека в частности» (21; 264).
«В отвлеченной любви к человечеству любишь почти всегда одного себя», – открывает вдруг и Настасья Филипповна («Идиот»).
«Чем больше я люблю человечество вообще, тем меньше я люблю людей в частности, то есть порознь, как отдельных лиц, – скажет Иван Карамазов. – Я никогда не мог понять, как можно любить своих ближних. Именно ближних-то, по-моему, и невозможно любить, а разве лишь дальних».
А кстати, ведь в «Преступлении и наказании» есть еще две сцены коленопреклонения перед той же Сонечкой – до и после раскольниковского «Я не тебе… я всему страданию…».
Вот первая: «И вижу я, эдак часу в шестом, Сонечка встала, надела платочек, надела бурнусик и с квартиры отправилась, а в девятом часу и назад обратно пришла. Пришла, и прямо к Катерине Ивановне, и на стол перед ней тридцать целковых молча выложила. Ни словечка при этом не вымолвила, хоть бы взглянула, а взяла только наш драдедамовый зеленый платок (общий такой у нас платок есть, драдедамовый), накрыла им совсем голову и лицо и легла на кровать, лицом к стенке, только плечики да тело все вздрагивают… А я, как и давеча, в том же виде лежал-с… И видел я тогда, молодой человек, видел я, как затем Катерина Ивановна, также ни слова не говоря, подошла к Сонечкиной постельке и весь вечер в ногах у ней на коленках простояла, ноги ей целовала, встать не хотела, а потом так обе и заснули вместе, обнявшись… обе… обе… да-с… а я… лежал пьяненькой-с».
Обе сцены – гениальны. Обе – неотразимы. Обе буквально превращают физическую боль в духовную и духовную – в физическую, и, наверное, без такого превращения эта боль была бы и вовсе невыносима. Но они, эти сцены, ведь еще и по контрасту, и для сравнения написаны. Они вместе видятся и звучат и оттого усиливают и проясняют друг друга так, что, вероятно, невозможно найти этому никакой аналогии во всей мировой литературе. Такой боли – так изображенной – эта литература еще не знала. А ведь потом еще и третья – просветляющая, спасительная сцена – будет…
«Я не тебе… я всему страданию…» Слова эти произносит язык еще «грешный, празднословный и лукавый». Раскольников хочет сказать одну правду, но одновременно проговаривается – невольно – о другой. «Трихина» вползла в душу, проникла внутрь каждого, даже самого доброго, искреннего, чувства Раскольникова, отравила каждое его слово. Без предыдущих жестоких вопросов, без этого дикого «не тебе» вся сцена была бы возвышенной, но – слишком возвышенной, была бы лишь трогательной, а не трагической. И, если уж договаривать все до конца, то ведь тут, в коленопреклонении этом, и поза есть. И Раскольников – чувствует это, еще в силах нравственных – почувствовать это и в силах ненавидеть себя за это (еще даже больше, чем Соню), за позу да и за само это коленопреклонение, «слабость», дескать, допустил…
Нет, это далеко еще не то его коленопреклонение перед той же Соней (в Эпилоге), когда снимется это страшное противоречие (не тебе, а всем) и когда вообще не понадобится слов.
Но до Эпилога далеко, а пока Раскольников еще много раз будет говорить: «Э-эх, люди, мы розные! Не пара. И зачем, зачем я пришел! Никогда не прощу себе этого!» «Розные», «не пара» – опять и опять «два разряда», опять эта проклятая идея – в сердце, а не в уме только. Он еще почувствует, что «может быть, действительно возненавидит Соню, и именно теперь, когда сделал ее еще несчастнее». И это – уже после коленопреклонения «всему страданию человеческому»!
«Одного поля ягоды»
Вот какие мы богачи!
Ненависть Раскольникова к Лужину и Свидригайлову, казалось бы, безусловно должна быть поставлена ему «во спасение». Но так ли уж и безусловно?
Недаром Свидригайлов говорит: «Между нами есть какая-то точка общая, а? <…> Ну, не правду ли я сказал, что мы одного поля ягоды?» Недаром повторяет: «Ведь вы пошли ко мне теперь мало того что по делу, а за чем-нибудь новеньким? Ведь так? Ведь так? <…> Ну представьте же себе после этого, что я сам-то, еще ехав сюда, в вагоне, на вас же рассчитывал, что вы мне скажете что-нибудь новенького , и что от вас же удастся мне чем-нибудь позаимствоваться! Вот какие мы богачи!..» Это буквально навязчивая мысль Свидригайлова. Даже сообщая о том, где он живет, Свидригайлов придает своим словам зловещую и саркастическую двусмысленность: «Я ведь от вас очень недалеко стою». И не замыкается ли свидригайловская фраза о «новеньком» на раскольниковскую «статью»: «Одним словом, я вывожу, что и все не то что великие, но и чуть-чуть из колеи выходящие люди, то есть чуть-чуть даже способные сказать что-нибудь новенькое, должны по природе своей быть непременно преступниками».
Неодолимая сила притяжения Раскольникова к Свидригайлову – это меньше всего страх перед тем, что тот узнал, подслушал тайну убийства. Сила эта возникла еще до раскрытия тайны. Свидригайлов «подслушал», «подглядел» помыслы Раскольникова, причем чуть ли не с первого мгновения их встречи и даже раньше. Пятидесятилетний, кажущийся уверенным в себе Свидригайлов приворожил юношу своей тайной – тайной сохранения «спокойной совести» в преступлении.
Свидригайлов – своего рода черт Раскольникова. Первое явление Свидригайлова удивительно сходно с явлением черта Ивану Карамазову: он возникает словно из бреда (Раскольникову только что снилась убитая и хохочущая над ним старуха). «Неужели это продолжение сна?» – вот его первая мысль. А потом вдруг Раскольников засомневался, что тот вообще был: «Мне подумалось… мне все кажется… что это может быть и фантазия». Больной же Иван, наоборот, настаивает на том, будто черт был на самом деле: «Это не сон! Нет, клянусь, это был не сон, это все сейчас было!..» Один действительность принимает за бред, другой – бред за действительность.
«Ты воплощение меня самого, только одной, впрочем, моей стороны… моих мыслей и чувств, только самых гадких и глупых», – яростно кричит Иван черту, а потом добавляет: «Он мне, впрочем, сказал про меня много правды. Я бы никогда этого не сказал себе». Раскольников тоже свое узнает в Свидригайлове, а потому сильнее и ненавидит его, хотя (потому же) и тянется к нему.
Но не свое ли угадывает он еще и в Лужине, который ведь в столичный город, кроме дел своих, тоже за «новеньким» приехал: «Я же рад встречать молодежь: по ней узнаешь, что нового». Когда Лужин восклицает по поводу убийства ростовщицы: «Но, однако же, нравственность? И, так сказать, правила…» – Раскольников вмешивается:
«– Да об чем вы хлопочете? По вашей же вышло теории!
– Как так по моей теории?
– А доведите до последствий, что вы давеча проповедовали, и выйдет, что людей можно резать…»
Он говорит – «по вашей теории», а сам отлично знает, что может сказать и – «по моей», «по нашей»: и та и другая есть «приглашение к убийству». И хотя Лужин маниакально служит «миллиону», а Раскольникову надо лишь «мысль разрешить», но «мысль» эта и «миллион» покупаются, в сущности, одной и той же ценой: платят за них одни и те же – «слабенькие». Лужин Раскольникова с Соней в «материал» зачислил, а Раскольников – его, но опять с Соней. Соня-то в «материале» что у Раскольникова, что у Лужина, у всех у них в «материале», всегда в «материале». А потом: «Сонечка, Сонечка Мармеладова, вечная Сонечка, пока мир стоит!..»
Раскольников – абсолютно бескорыстен в смысле погони за «комфортом». Раскольников – безгранично корыстен в своем стремлении попасть в «высший разряд». Достоевский и открывает тайную корысть видимого бескорыстия. «Идеальная» корысть может быть пострашнее материальной. И «гонорар» тут повыше.
И Лужин оказывается вдруг не врагом Раскольникова, а лишь его социальным соратником и соперником , пусть противным, бездарным, но таким, который самим фактом своего существования карикатурит теорию Раскольникова, выявляя ее сущность. Это-то больше всего и бесит Раскольникова.
Понятны его чувства – смесь отчаяния и бунтарства, когда он хочет «взять просто-запросто все за хвост и стряхнуть к черту!». Но нельзя «просто-запросто» переделать этот мир. «Просто-запросто» – это и значит «все за хвост и к черту!». Лекарство Раскольникова опаснее, чем болезнь. Да и никакое оно не лекарство – тоже отрава. В своем анархическом бунте против ненавистного ему мира Раскольников не только использует средства этого мира, но, в сущности, заимствует и его цели . Его бунт лишь увековечивает прежний порядок и способен лишь возвести старую мерзость в куб. Более того: такой порядок и нуждается в таком бунте, нуждается в преступлениях, чтобы, лицемерно и высокопарно осуждая их, поддерживать «на высоте» свое нравственное самосознание. Преступления Раскольниковых позволяют лужиным выступать «столпами общества».
И оказывается – для того чтобы ненавидеть и презирать даже таких людей, как Лужин и Свидригайлов (даже ростовщицу!), чтобы бороться с ними, надо еще иметь право на ненависть и презрение, надо иметь моральное право на такую борьбу. Раскольников такого права не имеет уже, теряет его. Он в любой момент может получить убийственное обвинение: «А сам каков?» Он и получает такое обвинение, когда укоряет Свидригайлова в том, что тот подслушивает у дверей. Свидригайлов и отвечает ему с резоном: «Если же убеждены, что у дверей нельзя подслушивать, а старушонок можно лущить чем попало, в свое удовольствие, так уезжайте куда-нибудь поскорее в Америку!»
И легко представить себе искреннюю и страшную радость Лужина, когда он узнает, кто убил. Да и чем он хуже Раскольникова в своих-то глазах, и даже с позиций раскольниковской «статьи»? Он-то подлость свою выдерживает без всяких угрызений совести. А почему? Потому что искренне убежден, что Раскольников – бездельник, а Соня – безнравственна, общество развращает и что если сегодня не украла, то завтра непременно украдет. Да ведь, может, и вправду могла бы, как попривыкла. И к профессии своей могла привыкнуть (об этом и Раскольников думает). Вот, мол, он, Петр Петрович, и восстанавливает справедливость, подложив ей деньги. Тоже «ускоритель» прогресса исторического! Тоже «двигатель»!
Между Раскольниковым, Лужиным и Свидригайловым, ненавидящими, боящимися и презирающими друг друга, – действительно есть «общая точка». Это – «возлюби прежде всего одного себя». Это – «я и сам хочу жить, а то лучше уж и не жить». Это – «все позволено». Это – «арифметика», «кровь по совести», «приглашение к убийству». Вот какие они богачи. «Трихина» – вот их «общая точка». И в апокалипсической финальной картине романа видятся не только Раскольниковы, но и Лужины, пересчитывающие свои деньги, и Свидригайловы с «разожженным угольком в крови», доводящие детей до самоубийства.
Но что ни говорить, а свести всего Раскольникова к «общей точке» с Лужиным и Свидригайловым, конечно, нельзя. Вопрос куда сложнее. Дело вообще не в изобличении и не в оправдании Раскольникова, а в понимании его трагедии.
«Два противоположные характера…»
…как будто что-то ужалило Раскольникова; в один миг его как будто перевернуло.
Была у Раскольникова – конечно, была – и правая цель (порой она дает себя знать и сейчас). Но она не в преступлении, не в «арифметических» расчетах. Она – в прежней юношеской аксиоме, в вере во «всеобщее счастье», в сострадании к людям. В безрасчетном спасении детей из горящего дома. В «неарифметической» помощи умирающему товарищу-студенту или Мармеладовым. В «антиарифметической» готовности донести на себя, лишь бы спасти сестру от Свидригайлова. И правая цель здесь определяет правые средства, и средства эти выявляют такую цель и ведут к правым результатам. Но есть в нем – и побеждает на время, на долгое время – цель неправая, преступная: самопроверка своей «необыкновенности» за счет других.
Две цели, два закона, борющиеся в душе Раскольникова, спроецированы, с одной стороны, на Свидригайлова и Лужина, с другой – на мать, сестру, Соню… В этом – тоже художественное «уничтожение неопределенности» мотивов преступления.
«Да как вы, вы, такой… могли на это решиться?.. Да что же это?» – недоумевает Соня.
Как известно, откровение Иоанна Богослова, которое еще называется Апокалипсис, было одной из любимейших книг . Он бесконечно перечитывал эту книгу, мотивы Апокалипсиса звучат во многих его романах. В «Преступлении и наказании» он как бы разворачивает эту картину. Читая иначе, чем Богослов, он рисует конец света с катастрофой. Любопытно, что этот конец света, катастрофу апокалиптическую, видит герой его романа Родион Раскольников. К нему наша критика, наше литературоведение относится скорее плохо: безбожник, убийца.
Раскольников действительно убийца. Что он убил по теории: придумал теорию, и по ней убил. Но как заметил русский философ Евгений Трубецкой, известие о теории Раскольникова мы получаем только во второй трети романа. То есть первые две трети мы читаем и не представляем, что есть какая-то теория. А что же мы видим? Раскольникову бесконечно идут искушения и соблазны.
Тема убийства ничтожного, жалкого человека, чтобы на его деньги сделать добро людям, идет из любимого романа Достоевского «Отец Горио» Бальзака. Вотрен, если вы помните этого героя, предлагает Растиньяку: «Вот давай мой друг убьет брата очаровательной девушки, которую держат в нищете, ты на ней женишься и получишь миллионы». Растиньяк отказывается. У Раскольникова примерно такое же искушение: он сидит в кабаке (не знаю, как назвать, столовых тогда еще не было) и слышит разговор офицера и студента о том, что вот там живет такая мерзкая старушка, старушонка, которая жизнь заедает всем, сестре своей даже, ростовщица, процентщица; вот если бы ее убить, а деньги потратить на добрые дела. Студент спрашивает офицера:
- А ты бы это сделал?
- Да нет, я в принципе.
Раскольников это слышит. Лично он беден, чудовищно беден, мог бы жить, но дело в том, что бедны его сестра и мать, которые отдают ему последние деньги, чтобы он мог учиться. Более того, его сестра вынуждена выходить замуж за скверного барина, не скажу сладострастника, скупердяя, негодяя Лужина. Он понимает, что она продает себя для него, для Родиона, любимого Роди. И он понимает, что должен где-то достать деньги, чтобы спасти мать и сестру. При этом он знает, что его сестра, Дуня, преследуется помещиком Свидригайловым, который домогается ее. В общем, всюду клин.
И вот он бредет по Петербургу, мрачному, страшному Петербургу. Достоевский очень страшно описывает Петербург: жара, копоть, пыль, известка и прочее. И вдруг видит девочку, которую, видимо, только напоили, изнасиловали и выбросили на улицу. Он подходит и понимает, что сделать ничего не может: у него и гроша в кармане ломаного нет. Видит господина, который прилаживается к ней - мол, ребята девственности лишили, можно и попользоваться. Он кричит полицейскому: «Возьмите его, спасите девочку». Полицейский что-то делает. Раскольников идет, и ему рисуется страшная картина, он вспоминает детство: он идет с отцом мимо церкви и выходит на базарную площадь, где мужик бьет лошадь, - одна из самых страшных сцен.
- Миколка, ты что?
- Мое, - кричит он и бьет кнутом, потом дубиной и наконец оглоблей добивает ее.
- Нехристи! - говорит один из мужиков.
- Мое! - кричит Миколка.
Как писал Томас Манн, читая сцену, понимаешь, что Достоевский был в аду; он так написал, что только в аду можно увидеть этот ужас. Раскольников вспоминает это, засыпает в слезах, ужасе. Просыпается и думает: «Неужели я так же буду убивать? Неужели я так же буду бить по голове эту старуху? Нет, это морок, это не мое». Это действительно народное или фольклорно-народное. Он идет домой, категорически не хочет этого делать. У него никакой идеи нет. Ситуация. И вдруг он слышит случайный разговор от сестры-то старухиной, Лизаветы: завтра дома не будет, она одна будет - подбрасывает ему бес искушение.
Я напомню - это очень существенно - «Макбет», где в самом начале Макбет слышит разговор трех ведьм. Одна говорит ему, что он будет тем-то, вторая - что он будет кавдорским таном, третья - что будет королем.
- Ну как я буду кавдорским таном - он жив.
Происходит битва, приезжает король и говорит:
- Кавдорский тан погиб - ты у меня будешь кавдорским таном.
Предсказание начинает исполняться, и дальше надо стать королем - убить короля. Вот ведьминский соблазн испытывает и Раскольников. Он слышит разговор, что Лизаветы не будет. Ее все время называют Лизаветой - вот такая она благородная, несчастная. При этом офицер говорит, что она каждый год беременна. Причем она не замужем, дети неизвестно от кого, но их при этом при ней нет. Она их в работный дом сдавала или топила как котят? Непонятно. Не случайно она дружит с Соней.
Мы помним, что Соня - это дочка чиновника Мармеладова, которая пошла на бульвар, продавши себя, чтоб были деньги в семье. И тоже все сплошь на символах. Первый свой заработок Соня приносит и кладет на стол. Тридцать целковых, тридцать сребреников Иудиных. Она продала свою чистоту за тридцать сребреников. Кстати сказать, Раскольников это уже знает. И Соне он говорит:
- Бедная Соня, всюду Сони.
Он спускается по лестнице, зная, что Лизаветы не будет, и вспоминает, что топора-то у него нет. Проходит мимо дворницкой, и бес подсказывает: а вон в углу топор лежит. Он заходит в дворницкую, берет топор, и бес его ведет дальше. Дальше он все время прокладывает дорогу - освобождает то от того, то от другого, минует все и, наконец, оказывается у старухи, где, как вы знаете, совершает убийство. Появляется Лизавета неожиданно, которую он вынужден тоже убить. Дальше начинаются его бесконечные скитания. Он закапывает куда-то деньги - он даже ими не воспользовался ни разу. Он сталкивается с семейством Мармеладовых - несчастное семейство, где отец пьет.
Достоевский вначале хотел писать только о Мармеладовых - роман под названием «Пьяненькие». Отец пропивает все, настолько все, что дочь вынуждена идти на панель себя продавать, чтобы спасти того же отца. Мармеладов произносит речь, жуткую совершенно, где говорит:
- Да, вот Господь позовет, на меня посмотрит и скажет: «Да, несчастный ты был». А меня вообще надо распять!
Это кощунство полное - сравнение себя с Христом. Хотя человек, который послал на гибель собственную дочь… Он тоже погибает: попадает под карету. И Раскольников помогает его хоронить. У него последние деньги, еще материнские. Он ни разу не воспользовался тем, что взял у старухи. Он отдает все деньги на похороны Мармеладова.
Далее начинают его искать. Любопытно, что у него есть друг по фамилии Разумихин, студент тоже, который влюбляется в его сестру, Дуню. Фамилии ведь всегда у Достоевского говорящие. Если это Раскольников - он творит раскол, раскол в обществе. Но у него сестра тоже Раскольникова, а она абсолютно благороднейшая девушка. Если говорить, что фамилия несет что-либо, она несет. Дело в том, что Раскольников из старообрядцев. Мать ему пишет: «…и друг твоего отца купец Вахрушин». А это знаменитый Бахрушин, старообрядец из Рязанского уезда. И друг его Разумихин - вот разум против бесовщины. С одной стороны, постоянные магические искушения. Как бес помог ему, когда стали ломиться в дверь: вдруг раздался какой-то шум, и те, кто ломился в дверь, побежали смотреть, что там происходит. И он тоже понесся вниз следом и выскочил.
Наконец, появляется прокурор Порфирий Петрович. Имя тоже царское - Порфирий, фамилии нет. И он не просто хочет осудить Раскольникова, а подвести под идею. Он первый говорит: «А статейка ваша…» Естественно, мы сразу вспоминаем суды сталинских времен, когда не просто надо было посадить, а за идею: идея привела человека к преступлению. И Порфирий его сажает в результате. Раскольников оказывается на каторге, то есть он сам в итоге признается. На каторгу едет за ним Соня, они полюбили друг друга в момент исповеди. Он Соне исповедуется, кланяется в ноги и говорит:
- Я не тебе поклонился, я всему страданию человеческому поклонился.
То есть он все время мучается страданиями людей. Трудно поверить, что это хладнокровный убийца, который по теории всех убивает. Он говорит:
- Разве я старушонку убил? Я себя убил, а не старушонку!
Он принес себя в жертву на самом деле ради близких, но жертва оказалась не нужна. На каторге действительно разбойники говорят:
- Тебе ли было с топором ходить; не барское вовсе дело. Тебя самого убить надо!
Тут Раскольников заболевает и во сне видит то, что называется Апокалипсис: появляются какие-то трихины, которые вселяются в тела людей. Люди безумствуют, народ идет на народ, убивают друг друга, проснулась антропофагия, то есть людоедство (потом это отзовется и у - роман «Преступление и наказание» написан до его смерти, Герцен читал его). Полный ужас охватывает Раскольникова. Он просыпается, дальше идет выздоровление. И поразительная вещь: он объясняется в любви Соне. Абсолютно дантевская картина. Появляется любовь, как говорил Данте, что движет солнце и светила. И вот то чувство, которое их обвивает, снимает все их грехи, смывает и дает силу жить дальше - любовь, что движет солнце и светила.
В этом смысле роман оказался удивительным. Сам Достоевский вначале даже не понимал, что он делает, потому что параллельно вышел роман Виктора Гюго, его сравнили с «Отверженными»:
- Ну что вы, Гюго же великий, а я так, рядом постоял.
В 2016 году в Гранаде была международная конференция, посвященная «Преступлению и наказанию». Приехали люди со всех стран - европейских, азиатских, американских. Ведь Достоевский стал писателем номер один в мировой литературе. Он понимал, что он хороший писатель, но он никогда не думал о величии, о чем, скажем, думал Толстой всегда: я пишу, что я хочу, что я думаю, не более. И потом пророк: я хочу рассказать, как не надо жить. Об этом он рассказывал все время.